— Вы выглядите восхитительно в раме этого окна, — сказал Каупервуд. — Весь этот фон очень вам к лицу.

— Вы находите? — Темные глаза смотрели на него задумчиво, мечтательно. Высокое окно в тяжелой дубовой раме позади Стефани было позолочено лучами зимнего заката.

Стефани тщательно обдумала свой наряд, готовясь к этой встрече. Ее стриженные густые черные волосы были, как у маленькой девочки, подхвачены сзади алой лентой, завязанной бантиком на макушке, и падали свободными локонами на виски и уши. Стройную, гибкую фигурку облекала травянистого цвета блузка и пышная черная юбка с красным рюшем на подоле. Тонкие смуглые руки были обнажены по локоть, на левом запястье тускло поблескивал нефритовый браслет, подарок Каупервуда. Шелковые чулки такого же травянисто-зеленого цвета, как блузка, и, невзирая на прохладный день — легкие кокетливые туфельки с бронзовыми пряжками завершали ее туалет.

Каупервуд вышел, чтобы снять пальто, и тотчас вернулся в гостиную; на губах его играла улыбка.

— Разве миссис Каупервуд нет дома?

— Ваш дворецкий сказал, что она поехала навестить кого-то, и я решила немного подождать — может быть, она скоро вернется.

Стефани обратила к нему смуглое улыбающееся лицо, и, встретив взгляд ее мечтательных глаз, он внезапно и вполне отчетливо понял, что она и в жизни играет, как на сцене.

— Вам понравился мой браслет, я вижу.

— Он очень красив, — отвечала Стефани, опустив глаза и задумчиво разглядывая браслет. — Я не всегда надеваю его, но никогда с ним не расстаюсь — ношу с собой в муфте. Сейчас надела на минутку. Я все ваши подарки ношу с собой. Они мне очень нравятся. Их так приятно трогать.

Она открыла маленькую замшевую сумочку, лежавшую на подоконнике, рядом с носовым платком и альбомом для эскизов, который она всюду носила с собой, и вынула оттуда серьги и брошь.

Каупервуд был восхищен и взволнован таким непосредственным проявлением восторга. Он очень любил свои нефриты, но еще больше любил наблюдать восхищение, которое они вызывали в других. Юность с ее надеждами и стремлениями, воплощенная в женском облике, всегда имела над ним необоримую власть, а здесь перед его глазами были юность, красота и честолюбие, слитые воедино в облике молодой девушки. Стремление Стефани выдвинуться, чего-то достичь — не важно, чего именно, — находило в нем живой отклик; он снисходительно, почти по-отечески, взирал на проявление эгоизма, суетности, тщеславия, столь часто свойственных молодым и красивым женщинам. Хрупкие нежные цветы, распустившиеся на древе жизни, красота их так недолговечна! Грубо, походя, обрывать их было не в его натуре, но тем, кто сам тянулся к нему, не приходилось сетовать на его жестокосердие. Словом, Каупервуд был натура широкая и щедрая во всем, что касалось женщин.

— Как это мило, — сказал он улыбаясь. — Я очень тронут. — Потом, заметив альбом, спросил: — А что у вас здесь?

— Так, наброски.

— Можно взглянуть?

— Нет, нет, это все пустяки, — запротестовала она. — Я плохо рисую.

— Вы одаренная девушка! — сказал он, беря альбом. — Живопись, резьба по дереву, музыка, пение, сцена — чем только вы не занимаетесь.

— И всем довольно посредственно, — вздохнула она, медленно отвела от него взгляд и отвернулась. В этом альбоме хранились лучшие из ее рисунков: тут были наброски обнаженных женщин, танцовщиц; бегущие фигуры, торсы, женские головки, мечтательно запрокинутые назад, чувственно грезящие с полузакрытыми глазами; карандашные зарисовки братьев и сестер Стефани, ее отца и матери.

— Восхитительно! — воскликнул Каупервуд, загораясь при мысли, что он открыл новое сокровище. Черт побери, где были его глаза! Это же бриллиант, бриллиант чистейшей воды, неиспорченный, нетронутый, и сам дается ему в руки! В рисунках были проникновение и огонь, затаенный, подспудно тлеющий, и Каупервуд ощутил трепет восторга.

— По-моему, ваши рисунки очаровательны, Стефани, — сказал он просто, охваченный странным, непривычным для него приливом нежности. В конце концов он ничего на свете так не любил, как искусство. Оно обладало для него какой-то гипнотической силой. — Вы учились живописи?

— Нет.

— А играть на сцене вы тоже никогда не учились?

— Тоже нет.

Она медленно, печально и кокетливо покачала головой. В темных локонах, прикрывавших ее уши, было что-то странно трогательное.

— Я видел вас на сцене — это настоящее, подлинное искусство. А теперь открыл в вас еще один талант. Как же это я не сумел сразу разгадать вас?

— Ах, — снова вздохнула она. — А мне все кажется, что я просто играю во все понемножку, как в куклы. Порой даже хочется плакать, как подумаешь, на что уходят годы.

— В двадцать-то лет?

— А разве это мало? — лукаво улыбнулась она.

— Стефани, — осторожно спросил Каупервуд, — сколько вам все же лет?

— В апреле исполнится двадцать один, — отвечала она.

— Ваши родители очень строги к вам?

Она задумчиво покачала головой.

— Нет. А почему вы спрашиваете? Они не очень-то много уделяют мне внимания. Люсиль, Джильберта и Ормонда они всегда любили больше, чем меня.

— Голос ее звучал жалобно, как у заброшенного ребенка. Она часто пускала в ход эти нотки на сцене, в наиболее патетических местах.

— Ваши родители понимают, как вы талантливы?

— Мама, по-моему, считает, что у меня есть кое-какие способности. Папа, конечно, нет. А что?

Она подняла на него томный, жалобный взгляд.

— Послушайте, Стефани, вы изумительны. Я понял это еще в тот вечер, когда вы любовались моими нефритами. Я вдруг словно прозрел. Вы настоящий художник, а я был так погружен в свои дела, что едва не проглядел вас. Ответьте мне на один вопрос.

— Да?

Она взглянула на него снизу вверх из-под темных локонов, падавших ей на лоб, беззвучно, глубоко вздохнула, грудь ее всколыхнулась; руки безвольно и неподвижно продолжали лежать на коленях. Потом, словно смутившись, она отвела взгляд.

— Посмотрите на меня, Стефани. Подымите глаза! Я хочу задать вам один вопрос. Вы знаете меня уже больше года. Скажите — я нравлюсь вам?

— Вы — удивительный, необыкновенный, — пробормотала она.

— И это все?

— А вам этого мало! — Она улыбнулась ему, и в ее темных глазах, как в глубине черного опала, блеснули искорки.

— Вы надели сегодня мой браслет. Я доставил вам радость, прислав его?

— О да! — прошептала она чуть слышно, как бы пересиливая охватившее ее волнение.

— Вы прекрасны, Стефани, — сказал он, поднимаясь со стула и глядя на нее сверху вниз.

Она покачала головой.

— Неправда.

— Правда, правда.

— Нет, неправда.

— Встаньте, Стефани. Подойдите ко мне, посмотрите мне в глаза. Вы такая высокая, стройная и грациозная. Вы — экзотический цветок.

Он обнял ее, а она слегка вздохнула и изогнулась, как лоза, отстраняясь от него.

— Мне кажется, мы не должны этого делать. Ведь нехорошо, правда? — наивно спросила она, после минутного молчания выскальзывая из его объятий.

— Стефани!

— Мне теперь, пожалуй, пора домой.

26. ЛЮБОВЬ И БОРЬБА

И вот в ту пору, когда Каупервуд начинал воевать за городской железнодорожный транспорт Чикаго, возникла эта связь, значительно более серьезная, чем многие предшествовавшие ей. Стефани Плейто сумела возбудить в Каупервуде весьма пылкие чувства. После нескольких тайных свиданий с девушкой Каупервуд, действуя по уже установившемуся шаблону, снял холостую квартиру в деловой части города — удобное прибежище для любовных встреч. Однако ни частые свидания, ни долгие беседы не помогли ему ближе узнать Стефани. Она была очаровательна — редкостная находка в трезвом, будничном Чикаго, — но вместе с тем загадочна и неуловима. Они часто завтракали вместе, болтали; Стефани посвятила Каупервуда в свои честолюбивые замыслы, рассказала; как нуждается она в духовной поддержке, в преданном друге, который верил бы в ее талант и тем укреплял бы ее веру в себя. Вскоре он уже все знал о ее семье, о знакомых, о закулисной жизни «гарриковцев», о нараставшем разладе в труппе. Однажды, когда они сидели вдвоем в своем укромном гнездышке и страсть уже начинала заглушать в них голос рассудка, Каупервуд спросил, имела ли она раньше…